В седьмом часу утра я выхожу на Хэнань-роуд и обнаруживаю ее перекрытой – курьеры на скутерах, громко (здесь вообще любят покричать) чертыхаясь, сворачивают в разрешенные переулки, а толпы зевак замерли в ожидании чего-то. Спросонья я думаю – не Анджелину ли Джоли они тут встречают, она как раз приехала на Шанхайскую неделю моды выгулять белый костюм и алые губы. Но вместо посла доброй воли из рассветной дымки появляется первая тройка лидеров пробега, за ней – другая группа бодряков, и постепенно улицу заполняет мощный поток шанхайских марафонцев. Постепенно они наполняют все пространство, сворачивают на Нанкин-роуд и несутся мимо здания, к которому приторочена огромная теннисная ракетка. Их поток кажется нескончаемым, а мне начинает казаться, что я в этом стремительном городе хуже всех.

Я лаовай (так тут называют чужаков, дословно «старый иностранец»), которому остается утешать себя разве что сентенцией Конфуция, чей храм в Старом городе я накануне навестил, о том, что движение важнее скорости, главное – не останавливаться. Максимум, на что меня хватает, это, лежа в ванной у стеклянной стены на 21-м этаже гостиницы, не останавливаясь имитировать одной ногой гимнастику тай-чи, которую исполняет пожилой китаец на крыше соседней трехэтажки.

Шанхай, в общем, и сам своего рода марафон, все в нем сплошное движение: так сплавляются баржи по Хуанпу, так струится стеклянной лапшой дождь, так поутру в ресторане четыре китаянки лепят пельмени без единого лишнего движения. Все это удивительно кинематографичная ткань – не зря же первый китайский кинопоказ состоялся именно здесь в 1896 году.


В романе Вэй Хой «Крошка из Шанхая» (1999), который был запрещен в Китае за излишнюю эротичность и преклонение перед западной культурой, точно подмечено: «Город окутан мистическим туманом, погружен в атмосферу слухов и недомолвок и полон легкого презрения ко всему вокруг – отголосок былой эпохи шили янчан – иностранных концессий». В отличие, например, от благодушного Гуанчжоу, где все как будто устроено по принципу «чего изволите», в Шанхае чувствуются спесь и стать, как в местных военных, на парадные колонны которых я тоже периодически натыкаюсь на Хэнань-роуд.

Незнание языка тоже весьма способствует атмосфере недомолвок – в одном ресторане мне, как нерадивому ученику, дают указку, чтобы я мог указать в настенном меню какую-то особо затейливую лапшу, а у меня в этот момент чувство, будто меня просят найти Шанхай на карте мира. Вэй Хой отдельно пишет о «миниатюрных и похожих на хитрых лисичек местных красоток», и мне действительно довольно часто приходится оборачиваться на улицах – то на кукольных принцесс во всем белом, то на горделивых матрон в платьях столь коротких, что их, надо полагать, постеснялась бы и Бьянка Цензори.

Былой злачный шарм вроде того, что показывали в классическом нуаре 40-х «Жестокий Шанхай», предположительно, остался в далеком прошлом, хотя как знать – для моего знакомого, типичного лаовая, посещение местного борделя несколько лет назад закончилось приставленным к голове пистолетом и изъятием значительной суммы в американской валюте. Мои приключения куда скромнее – ровно втрое переплатил за такси из аэропорта, а шанхайскую жестокость ощутил разве что на массаже гуаша. Гуаша тоже кажется нескончаемым процессом, после которого спина выглядит так, словно китайская богиня Нюйва отхлестала ее своим змеиным хвостом. «И что мне дальше с этим делать?» – спрашиваю я у массажиста, разглядывая в зеркале кровоподтек размером с карту мира. «Больше отдыхай, меньше пей», – диагностирует он через переводчик в смартфоне.

Шанхай весь разный – и лучшей метафорой этой разности могут служить улицы, где по левую руку вылизанные небоскребы, а с правой стороны сушатся трико на балконах. Пудун, усеянный высотками и сакурами, выглядит ожидаемой техноутопией. Как пишут в анонсах тамошнего подводного трамвая – быстро, романтично, шокирующе. Французский квартал, как явствует из названия, предлагает почти европейский флер с малоэтажной застройкой, платановыми аллеями и англоязычными вывесками, внутри местных крафтовых книжных – разнообразная западная беллетристика от Исигуро до Камю, но при входе – непременно творения Си. Если вас слегка утомила аутентика куриных лапок, медуз и похлебок из морских ушек, то имеет смысл заглянуть в несколько более экспериментальный и приглаженный ресторан Yuangu Yunjing: тут интересные коктейли, супы из кордицепса и еще сотни видов грибов, а также удивительное блюдо из рыбы, ямса, бок-чоя и даньдунских моллюсков, которое можно признать самым невесомым и диетичным на свете – при богатстве фактуры в нем почти не осталось вкуса, он как бы весь ушел в тот самый окутывающий мистический туман, о котором пишет Вэй Хой.

Мне больше по душе район Бунд с его сравнительно нью-йоркской атмосферой (на набережной стоит статуя быка, как на Уолл-стрит, выполненная тем же художником). Колониальная архитектура банковских корпораций и хлопковых бирж соседствует со старыми ароматными кварталами. Просторные площади, ар-деко и то, что на местных мемориальных досках значится как eclectic style, усиливает эффект многообразия, а нырнешь в закоулок – и там обнаружится зачарованный пруд со скульптурами а-ля Дали или костел.
Что сказать про шанхайскую еду? На третий день у меня на среднем пальце образовалась мозоль от палочек, но при всем моем гастрономическом рвении мне, как за теми марафонцами, не угнаться за местными модельными девушками в ботфортах, которые с ходу поглощают громадные бадьи с каким-нибудь зеленым крабом и лапшой из батата. Официантка вдобавок нарезает им ножницами прямо в миску батон хлеба, а после они еще заказывают дымящийся десерт из дуриана. Оземпик? Нет, не слышали!

В шанхайской стряпне стараются избегать резких вкусов (аромат порой важнее), тут господствует тонкая и величавая пресность, даже традиционно яркие ноты имбиря или чили звучат приглушенно. Поначалу кажется, что политика единого Китая распространяется и на гастрономию: можно весь день гулять по городу и не встретить ни тайских, ни вьетнамских, ни малайзийских ресторанов. Вокруг сколько хватает взора – только amazing сhinese cuisine, как без ложной скромности называет себя одно из самых представительных заведений города – с его трепангами в окружении белой спаржи, маринованной редькой 30-летней выдержки и чаочжоуской гусиной головой за $220. Впрочем, голова эта – блюдо для людей уже совершенно основательных, а если есть желание повращаться среди шанхайской буйной юности, то можно, к примеру, освоить бургерную Hikiniku to Come, где подают трио котлет из лучшей японской говядины с жареной брокколи – крайне живое и наглядное место, даже с очередью.
В еде я стараюсь следовать тому же контрастному принципу небоскребов и белья: вечером что-то из списка Asia’s 50 Best, утром – столовая для рабочих. Когда, заставив поднос тарелками с самой вкусной на свете смесью разных капуст с луком (как они добиваются этого вкуса?), присаживаешься за общий стол к работягам в оранжевых жилетах и желтых касках, тебя охватывает забытое юношеское чувство безделия и прогуливания. Трудящиеся пришли на заслуженный завтрак (самый аншлаг в 11 утра), а ты тут с пивом и блокнотом, в свою очередь, заслужил то легкое презрение, о котором писала Вэй Хой. Аристотель, впрочем, задавался вопросом: не является ли человек бездельником по природе своей?

Но то Аристотель, а я-то в стране Конфуция, который велел избегать шести пороков: сонливости, лени, праздности, страха, гнева и нерешительности. Не скажу за сонливость и гнев, но с праздностью и нерешительностью у меня в этом городе все в порядке. В конце концов, шанхайский доктор прописал мне больше отдыхать.
Как обычно бывает в азиатских мегаполисах, примерно через неделю сверхизбыточная кухня превращается из пищи в зрелище – аппетит уходит в чистое созерцание, что-либо есть уже не тянет, но ты по-прежнему пожираешь взором эти почти фрактальные комбинации моллюсков, птиц и корешков, воспитывая в себе своеобразную форму синестезии, когда вкус начинает восприниматься как цвет и наоборот. Шанхай – как раз синестетический город, он много может объяснить про межчувственные связи, вот и тема последней местной биеннале звучит как «Слышит ли цветок пчелу?» Я успеваю на последний день выставки в Power Station of Art, посвященной равноправному сосуществованию разных форм жизни, обмену веществ с природой и идее о том, что мир не сводится только к человеку.
К входному билету прилагается пакетик меда, а в холле дерево роняет желтую листву. Будь я участником, то, наверное, предложил бы сделать по теме что-нибудь про сорок, летающих меж небоскребов, – благо со своего 21-го этажа я наблюдаю их регулярно.

Впрочем, тут и без сорок хватает образов – коллажи с Памелой Андерсон, видеоарт с мексиканскими детьми, шикарная инсталляция из пыли и много изображений моркови на стенах (такая же морковная картинка висит в столовой для работяг под надписью FRESSH). Участница из Стамбула рисует непрерывными извилистыми красными линиями – она называет их волнами (название «Волны феминизма», в частности, носит одна из работ, в музейном магазине можно даже купить подушку с таким принтом), но мне в них чудятся скорее следы от массажа гуаша, уходящие в спиральную бесконечность.
Волны, оставляющие след, – вот, пожалуй, принцип Шанхая. Как предсказано в той же книжке Вэй Хой: «Город будет расти и развиваться с непреклонным упорством, не меняя курса, как планета, никогда не сходящая с привычной траектории в необъятных просторах вечности». Быстро, романтично, шокирующе – добавим мы от себя из подводного трамвая по дороге из Пудуна в Бунд.
